Неточные совпадения
— Вот, я приехал к тебе, — сказал Николай глухим голосом, ни на секунду не спуская глаз с лица брата. — Я давно хотел, да всё нездоровилось. Теперь же я очень поправился, —
говорил он, обтирая свою бороду большими
худыми ладонями.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть
худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной,
говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
Вскоре приехал князь Калужский и Лиза Меркалова со Стремовым. Лиза Меркалова была
худая брюнетка с восточным ленивым типом лица и прелестными, неизъяснимыми, как все
говорили, глазами. Характер ее темного туалета (Анна тотчас же заметила и оценила это) был совершенно соответствующий ее красоте. Насколько Сафо была крута и подбориста, настолько Лиза была мягка и распущенна.
— Нет, вы только
говорите; вы, верно, знаете всё это не
хуже меня. Я, разумеется, не социальный профессор, но меня это интересовало, и, право, если вас интересует, вы займитесь.
Я ужасна, но мне няня
говорила: святая мученица — как ее звали? — она
хуже была.
— Ишь ты красавица, беленькая, как сахар, —
говорила одна, любуясь на Таничку и покачивая головой. — А
худая…
— Знаете, вы напоминаете мне анекдот о советах больному: «вы бы попробовали слабительное». — «Давали:
хуже». — «Попробуйте пиявки». — «Пробовали:
хуже». — «Ну, так уж только молитесь Богу». — «Пробовали:
хуже». Так и мы с вами. Я
говорю политическая экономия, вы
говорите —
хуже. Я
говорю социализм —
хуже. Образование —
хуже.
«Эта холодность — притворство чувства, —
говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им! Ни за что! Она
хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
Они, верно,
говорили между собою обо мне или, еще
хуже, умалчивали, — ты понимаешь?
― Вы не можете описать мое положение
хуже того, как я сама его понимаю, но зачем вы
говорите всё это?
Тем
хуже для тебя»,
говорил он мысленно, как человек, который бы тщетно попытался потушить пожар, рассердился бы на свои тщетные усилия и сказал бы: «так на же тебе! так сгоришь за это!»
«Ты не хотела объясниться со мной, — как будто
говорил он, мысленно обращаясь к ней, — тем
хуже для тебя.
— Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем
поговорил, потому что с хорошим человеком можно
поговорить, в том нет
худого; и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.
— У меня не так, —
говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки, — у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: восемьсот душ имеет, а живет и обедает
хуже моего пастуха!
«
Худо, — подумал Чичиков, — Хаванов,
говорят, честен; Бурмилов — старый ханжа, читает по праздникам „Апостола“ в церквях».
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла
худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была ты влюблена тогда...
Детей! детей!» Я хотела было за вами бежать, да Иван Васильич остановил,
говорит: «Это
хуже встревожит ее, лучше не надо».
Напоминая теперь с горечью Дуне о том, что он решился взять ее, несмотря на
худую о ней молву, Петр Петрович
говорил вполне искренно и даже чувствовал глубокое негодование против такой «черной неблагодарности».
«Я, конечно,
говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас
худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь,
говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Варвара (оглядываясь).
Говори! Я
хуже тебя.
Кабанов. Кто ее знает.
Говорят, с Кудряшом с Ванькой убежала, и того также нигде не найдут. Уж это, Кулигин, надо прямо сказать, что от маменьки; потому стала ее тиранить и на замок запирать. «Не запирайте,
говорит,
хуже будет!» Вот так и вышло. Что ж мне теперь делать, скажи ты мне! Научи ты меня, как мне жить теперь! Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
Кабанов. Нет, постой! Уж на что еще
хуже этого. Убить ее за это мало. Вот маменька
говорит: ее надо живую в землю закопать, чтоб она казнилась! А я ее люблю, мне ее жаль пальцем тронуть. Побил немножко, да и то маменька приказала. Жаль мне смотреть-то на нее, пойми ты это, Кулигин. Маменька ее поедом ест, а она, как тень какая, ходит, безответная. Только плачет да тает, как воск. Вот я и убиваюсь, глядя на нее.
«Я знаю»,
говорит она: «
худую славу,
Которая у вас, людей,
Идёт про Змей,
Что все они презлого нраву...
Лариса. Так это еще
хуже. Надо думать, о чем
говоришь. Болтайте с другими, если вам нравится, а со мной
говорите осторожнее. Разве вы не видите, что положение мое очень серьезно? Каждое слово, которое я сама
говорю и которое я слышу, я чувствую. Я сделалась очень чутка и впечатлительна.
Базарову становилось
хуже с каждым часом; болезнь приняла быстрый ход, что обыкновенно случается при хирургических отравах. Он еще не потерял памяти и понимал, что ему
говорили; он еще боролся. «Не хочу бредить, — шептал он, сжимая кулаки, — что за вздор!» И тут же
говорил...
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где жили родители Базарова. Рядом с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, —
говорил один другому, — а
хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал другой.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах
говорят о нем все
хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и
хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно
похудел, и продолжала
говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара...
— Революция неизбежна, — сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время писать этому
плохому актеру, а ему — не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и
говорил, как будто обжигаясь...
Самгин завидовал уменью Маракуева
говорить с жаром, хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же
плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
Иноков был зловеще одет в черную, суконную рубаху, подпоясанную широким ремнем, черные брюки его заправлены в сапоги; он очень
похудел и, разглядывая всех сердитыми глазами, часто, вместе с Робинзоном, подходил к столу с водками. И всегда за ними боком, точно краб, шел редактор. Клим дважды слышал, как он
говорил фельетонисту вполголоса...
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются люди, которые уверенно
говорят: «Чем
хуже — тем лучше». И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без любви к народу.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не
хуже его и, не пугаясь,
говорила...
Дирижирует хором прапорщик Харламов. Самгин уже видел его,
говорил с ним. Щеголеватый читатель контрреволюционной литературы и любитель остреньких неблагонадежных анекдотов очень
похудел, вытянулся, оброс бородой неопределенной окраски, но не утратил своей склонности к шуточкам и клоунадам.
— Конечно, не плохо, что Плеве ухлопали, — бормотал он. — А все-таки это значит изводить бактерий, как блох, по одной штучке.
Говорят — профессура в политику тянется, а? Покойник Сеченов очень верно сказал о Вирхове: «Хороший ученый —
плохой политик». Вирхов это оправдал: дрянь-политику делал.
— Четвертый, — сказал старик, обращаясь к своим, и даже показал четыре пальца левой руки. — В замещение Михаила Локтева посланы? Для беженцев,
говорите? Так вот, мы — эти самые очевидные беженцы. И даже — того
хуже.
— Да ведь я
говорю! Согласился Христос с Никитой: верно,
говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас,
говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы
говорите. Сатане в руку, что доброта да простота
хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо,
говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
— Нет, уверяю вас, — это так, честное слово! — несколько более оживленно и все еще виновато улыбаясь,
говорил Кумов. — Я очень много видел таких; один духобор — хороший человек был, но ему сшили тесные сапоги, и, знаете, он так злился на всех, когда надевал сапоги, — вы не смейтесь! Это очень… даже страшно, что из-за
плохих сапог человеку все делается ненавистно.
— Изящнейший писатель, —
говорил он. — Некоторые жалуются — печален. А ведь нерезонно жаловаться на октябрь за то, что в нем
плохая погода. Однако и в октябре бывают превосходные дни…
— Ну, и не
говорите, — посоветовал Тагильский. При огне лицо его стало как будто благообразнее:
похудело, опали щеки, шире открылись глаза и как-то добродушно заершились усы. Если б он был выше ростом и не так толст, он был бы похож на офицера какого-нибудь запасного батальона, размещенного в глухом уездном городе.
— Смешной. Выдумал, что голуби его — самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники
говорят, что голубятник он
плохой и птицу только портит. Считает себя свободным человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он — не глуп. Но я думаю, что кончит плохо…
— Что ты, брат, дребедень бормочешь? — удивленно спросил Дронов. — Точно я — гимназист или — того
хуже — человек, с которым следует конспирировать. Не хочешь
говорить, так и скажи — не хочу.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не
плохой ресторанос, — быстро и звонко
говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как профессор к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась
хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу девочки, — ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая о своей обязанности
говорить умное, не детское.
— Я думаю, что это не правда, а привычка
говорить: народное, вместо —
плохое.
— Могло быть
хуже.
Говорят, погибло тысяч пять. Баталия.
Ногайцев старался утешать, а приват-доцент Пыльников усиливал тревогу. Он служил на фронте цензором солдатской корреспонденции, приехал для операции аппендикса, с месяц лежал в больнице, сильно
похудел, оброс благочестивой светлой бородкой, мягкое лицо его подсохло, отвердело, глаза открылись шире, и в них застыло нечто постное, унылое. Когда он молчал, он сжимал челюсти, и борода его около ушей непрерывно, неприятно шевелилась, но молчал он мало, предпочитая
говорить.
— Обо всем, — серьезно сказала Сомова, перебросив косу за плечо. — Чаще всего он
говорил: «Представьте, я не знал этого». Не знал же он ничего
плохого, никаких безобразий, точно жил в шкафе, за стеклом. Удивительно, такой бестолковый ребенок. Ну — влюбилась я в него. А он — астроном, геолог, — целая толпа ученых, и все опровергал какого-то Файэ, который, кажется, давно уже помер. В общем — милый такой, олух царя небесного. И — похож на Инокова.
— Разве ты не
говорил, что, если еврей — нигилист, так он в тысячу раз
хуже русского нигилиста?
Пыльников в штатском костюме из мохнатой материи зеленоватого цвета как будто оброс древесным лишаем, он сильно
похудел; размахивая черной, в серебре, записной книжкой, он тревожно
говорил Елене...